Обмен учебными материалами


Георгий Караев, Лев Успенский. 60-я параллель, роман, Изд.1955г. Роман «Шестидесятая параллель» как бы продолжает уже известный нашему читателю роман «Пулковский меридиан», рассказывая о событиях 38 страница



Каждый вечер, идя вместе домой, Бышко подробно, придирчиво выспрашивает у нее: что же она сегодня «насмотрела»? Так выспрашивает, как и в школе не экзаменуют. И день ото дня она научается не только «смотреть», — «видеть»... Ух, оказывается, какая это разница!

Был такой случай: не придавая этому ровно никакого значения, только чтобы щегольнуть точностью ответа, она сообщила старшине, что сегодня перед кустами на той немецкой стороне ветер катал по снегу клочок чего-то красного, бумажонку или тряпочку. Катал, катал, да и нацепил на прутушек...

Совершенно неожиданно для нее Бышко так и вскинулся: «Как красненькое? А вчера ты его не видела? А какое оно, красненькое? А ветер откуда был? Это около которого куста — где большой камень или пониже, к ключику?»

Марфа не сумела ответить достаточно точно на все эти вопросы. Тогда он, очень озабоченный, снял ее с «точки», два дня ходил туда сам, приглядывался. На третьи сутки он привел Марфу и положил на близком расстоянии, но чуть в стороне. И на ее глазах снял как раз за тем кустом, около которого она заметила красный лоскуток, вражеского стрелка, засевшего там с бесспорным намерением подстеречь Марфу на ее позиции.

— Вот, Викторовна! — как всегда, очень спокойно поучал он ее потом. — Это вам просто вроде урока дано было... Это уж на вашу удачу попался такой хороший фашист: растяпа... Шоколад он съесть — съел, а оберточку не досмотрел по дурости. Ее ветром выкинуло из окопчика, да вам-то и показало. И ваше счастье, что вы про нее мне помянули, а то бы... Вот вы и поимейте в виду эту историю, девушка!

Тогда Марфе стало немного холодновато от этих его объяснений. Но это уже давно было; теперь она не ошиблась бы так...

Мало-помалу Марфе стали легче даваться ее удачные дни. Впрочем, таких особенных дней бывало немного — три, четыре в месяц. Гораздо больше было дней либо вовсе «пустых», либо даже иногда забавных.

Один раз случилось удивительное происшествие: на Колю Бышко вышел из лесу не немец, а медведь.

Был густой туман. Бышко, слыша, что кто-то большой и бесцеремонный валит прямо на него по мелкому ольшанику, выстрелил. Медведь, от неожиданности взревев, кинулся вправо и нарвался тут же на наши посты. Его встретили пулеметным огнем: кто его знает, кто там ревет на бегу в тумане?! Может быть, психические? Медведь ударился в сторону немцев и учинил там такой тарарам, что пришла в действие немецкая огневая оборона, на радость нашим разведчикам...

Был другой казус: на пути со своих «точек», в лощинке, они, Марфа и Бышко, наткнулись на умирающего лося: взрывом мины ему перебило задние ноги. Лося Марфе было жалко до слез, но Бышко, покачав головой, пристрелил громадину, и целую неделю Марфа, обливаясь слезами, ела в камбузе лосиное мясо во всех видах.

Такие случаи делали жизнь разнообразной. Но никак не огорчало Марфу и то время, когда ее «война» на некоторый срок заканчивалась и ее место занимал короткий, но восхитительный «мир», — дни предписанного ей батальонным обязательного отдыха. Выходные!

В такие дни Марфа, точно она вновь переносилась в «Светлое», позволяла себе понежиться на койке подольше.

Да, хорошо, отлично! Пусть она снайпер! Пусть даже ее портреты вешают на стенках милые далекие девушки. Но разве вместе с тем она не школьница, не девчонка? Разве ей не шестнадцать лет? И разве батальонный не приказал ей строго-настрого: отдыхать!

Загрузка...

Положение ее было прямо-таки чудесным. Завтрак — она знала это твердо! — ей непременно «оставят в расход», «как командиру». Или же кто-либо из соседок по блиндажу, одни — застенчиво, другие — с грубоватым, но ласковым покровительством старших, принесет его прямо сюда. Даже странно, что и тут ее так балуют!

В «девичьем кубрике» все поднимались в эти дни с побудкой, как всегда, и уходили по своим делам. Сменившаяся дневальная принималась наводить блеск и порядок, проветривать помещение, заново топить еще не остывшую печурку. Воздух наполнялся приятным запахом смолистого дымка, прохладой морозных струй прямо из лесу.

Немногие свободные краснофлотки садились на койки, что-нибудь пошить; с удивительным рвением девушки непрерывно пытались «подгонять» на свой женский лад не слишком изящное казенное обмундирование.

Они разговаривали, но вполголоса. «Тише, девчонки! Снайпер же отдыхает!» Они накрывали ее полушубком, отпирая для вентиляции дверь. «Спи, девонька, спи, бедненькая!» — вздыхала над ней самая старшая из них, Быкова, жена мичмана, мать троих детей, и Марфа только блаженно жмурилась, не показывая вида, что слышит это. Приятно!

— Ничего-то она, дурочка, еще не понимает! — задумчиво говорила Быкова соседкам. — Ребенок так ребенок и есть.

Належавшись вдосталь, Марфа неторопливо поднималась, сидела долго, зевая и потягиваясь, на своей койке: капризничала — не вслух, а внутренне, перед самой собой: «А вот захочу и опять лягу!»

Потом, спустив ноги на холодный пол, шла умываться. На улице приходилось щуриться на солнце, если оно было, прислушиваться к тупым спокойным ударам «методической» стрельбы на юге. По соснам иной раз прыгали белки: им люди в этом году нарушили все сроки спячки. С деревьев мягко падали пушистые комья снега. У штабного блиндажа стояли дровни; жевала сено тощая лошадь...

Вернувшись в кубрик, Марфа с наслаждением добрые полчаса занималась тем, что раньше ненавидела всей душой: расчесывала лохматую, курчавую голову свою. Каждый день девушки непременно заставляли ее рассказывать, что было с ней вчера «на точке». Они слушали ее, широко открыв глаза, по многу раз переспрашивая, бессильные представить себе воочию, что же это за место — ее «точка»?

Иной раз, во время этих разговоров, фашистам что-то взбредало в голову: ни с того, ни с сего, без всякой видимой причины, они начинали бросать в леса, окружавшие штаб, мины из-за Дедовой горы или даже класть к Усть-Рудице «тяжелые». По лесу бежали отгулы. Без особого увлечения — «по таким пустякам», но надо же, всё-таки! — вступали в дело наши батареи. Катя Быкова сердито сводила брови: «Делать нечего дуровой голове! Куда бьет? В подснежную клюкву!»

Потом наступало время обеда. В большом сарае, превращенном в столовую, в «камбуз», Марфа с удовольствием и интересом встречалась со множеством людей, и каких людей!

Вот тот же Федор Дубнов — комсорг, однорукий, бывший разведчик. Его ранили в немецком тылу; он с великим трудом выбрался оттуда. Руку пришлось отнять, но он всё-таки, вопреки настояниям начальства, явился обратно в часть. «Дезертировал из тыла, негодяй! — с великой любовью говорил про него батальонный, — удрал и прибежал на фронт, где и скрывается! Вот, понимаете, каналья!»

Вот два мальчика Воропановы, близнецы, студенты-электрики, а теперь — минеры. Марфушка всегда смотрит на них с тревогой и замиранием сердца. Что снайпер! Это ведь как раз про таких, как они, сложена страшная поговорка: «Минер ошибается только однажды в жизни!»

А вот главстаршина Белов. Однажды, спасая корабельный флаг с затонувшего миноносца, он двое суток носился в октябре месяце по свинцовому Балтийскому морю. И это было в 1915 году, за десять лет до того, как Марфа родилась на свет: ее маме тогда было всего одиннадцать! А теперь трудно сказать, кто из них лучше, кто храбрее, кто благороднее: молодые, средних лет, седоусые... Все — такие хорошие люди, такие свои! Все хотят одного: чтобы пришла победа. Чтобы весь мир мог жить в мире. Так как же это может не прийти?

В сарае-камбузе Марфа обычно старалась сесть куда-нибудь к уголку; если бы те комсомолки, которые писали ей письма с «Большой земли», увидели хоть раз, какой у нее аппетит, они бы, безусловно, стали думать о ней совсем иначе. Разве героини едят за обе щеки?

Местные товарищи, впрочем, не считали это Марфино свойство особенным пороком. Бышко, как известно, при его ста девяноста двух сантиметрах роста полагалась двойная «пайка»; но как раз он, как на грех, был «малоешкой»; половину своей порции с удовольствием скармливал «Викторовне». А Викторовна, не чинясь, уписывала всё, что ей давали. В то же время она чутко прислушивалась к гудению, царившему в камбузе. Тут всегда можно было узнать что-либо новое и радостное.

Именно тут, в этом полутемном сарае, начала она, Марфа, понемногу представлять себе войну не как только то, что было у нее перед глазами, но как огромное целое, всех деталей которого не окинешь даже самым дальнозорким взглядом.

За столами не так уж много разговаривали о происшествиях ближних участков фронта. Гораздо более интересовало людей всё, что происходило там, совсем вдали — под Тихвином, на подступах к Москве, около Ростова. Выходило так, что всё это дальнее имело прямое значение для сражающихся здесь, всё это помогало им, вселяло в них то радость, то заботу.

Марфа не могла забыть, как однажды во время ужина в помещение камбуза вбежал взволнованный до предела военком, вскочил на скамейку и долго не мог начать говорить, так у него дрожал голос... Все оставили бачки, в тревожном ожидании поднялись над своими местами. У Марфы душа ушла в пятки... И вдруг оказалось, что по плану ставки Верховного Командования Красная Армия нанесла врагу страшный удар под Москвой...

Началось что-то необыкновенное. Люди обнимали друг друга, целовали. Марфа подумала, покрепилась немного, да и расплакалась от непомерного общего счастья.

Потом ради такого праздника устроили внеочередное кино. Показывали, конечно, единственный фильм, который вообще имелся к этому времени в «Лукоморской республике» — «Маленькую маму» с Франческой Гааль; но тогда этот фильм и в шестидесятый раз смотреть было радостно.

Впрочем, месяц, пожалуй, спустя в этом же сарае она увидела совсем другой фильм. Он назывался так: «Разгром немцев под Москвой». Его привезли специально из Ленинграда, и части буквально дрались за право его раньше смотреть.

Все с замиранием сердца следили, как на экране из гущи леса вздымались закамуфлированные стволы орудий, как гремели первые залпы наступлений, как бежали, теряя вооружение, закутанные в какое-то тряпье «фридрихи», то есть «фрицы», как они, жалко поднимая руки, кричали: «Гитлер — капут!»

Но Марфе больше всего запомнилось другое.

Вдруг увидела она перед собой что-то до боли знакомое: стену Кремля и мавзолей, и трибуну, и войска, идущие парадом по темноватой в ноябре Красной площади, и такую известную, такую родную станцию метро «Маяковская» и между ее нержавеющими колоннами — Сталина. Сталин говорил... И вот еще раз, вторично, она услышала из его уст те самые слова, которые донеслись до нее впервые шестого ноября по радио:

«Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они её — тут он сделал коротенькую многообещающую паузу, — они ее... получат!»

На следующий день Марфа принесла от старшины особое и сравнительно простое задание: находясь на «точке», расположенной даже несколько в тыл от наших передовых частей, она должна была держать под обстрелом тропинку, которая вела к выдвинутому врагом вперед новому наблюдательному пункту, у болотца. Надо было доказать им, что лучше им этот пункт оставить... Опасности тут снайперу не грозило никакой, и Марфа с удовольствием повесила на гвоздь в кубрике и свой автомат и ручные гранаты: «не тащить лишнего!»

Она лежала на «точке», следя за попытками немцев пробраться к очень интересовавшему их НП, и изредка постреливала, даже без особого старания непременно попасть: сегодня не это было важно. На нее напало мечтательное настроение, она смотрела вдаль перед собой и старалась представить себе, как там, за этими холмами, простирается захваченная врагом страна, а дальше за нею — тоже такой фронт, только Волховский... И там, на этом фронте, тоже сейчас ветер несет легкую поземку; там тоже лежат такие же снайперы, как она. Ее выстрелы помогают им; их работа нужна для нее... А еще дальше тянется уже не тронутая никем Россия, бегут рельсы, со столба на столб перекидываются провода. И за ними, наконец, поднимаются стены московских домов, высится Кремль, и в нем, в большом кабинете, за широким столом, стоит, смотря на зеленую карту, тот человек, который вчера ей, ей самой, прямо в лицо, еще раз приказал быть «истребителем». Он стоит, склонясь, потом поднимает лицо и смотрит, сквозь сотни километров, прямо на нее, на Марфу. Смотрит и чуть улыбается из-под усов, точно говорит: «Трудно, девушка? Верю! Очень трудно. Мне тоже не легко порой... Что сделаешь? Нужно...»

Если бы... Если бы только она могла ему сказать всё, что думала!

В этот день Марфе не удалось поразить ни одного врага; но задание она выполнила отлично: после двух или трех попыток фашисты махнули рукой на этот свой НП. Наши бойцы могли теперь спокойно соорудить под самым носом у них один очень важный дзотик.

Рано освободившись, Марфа явилась в Усть-Рудицу, доложила о выполнении задания (Бышко задержался на своей «точке») и направилась к себе.

И вот, едва она вошла в низенькую милую дверь кубрика, едва хотела, как обычно, сказать в его теплую темноту: «Ну, девы! Привет от бывших фрицев! ..» — как навстречу ей кто-то вскочил с койки, кто-то бросился к ней, чьи-то руки обняли ее:

— Марфушка, родная!

— Ася! — взвизгнула и она сама. — Асенька! Лепечева!

Глава LIV. ЛИЗА МИГАЙ ИДЕТ СВОЕЙ ДОРОГОЙ

В те редкие мгновения, которые Лизонька Мигай, к общему удивлению, называла теперь своим «отдыхом», совершенно незнакомое состояние охватывало ее. Раньше ей никогда не приходилось переживать ничего подобного.

Теперь давно уже не случалось ей, как бывало когда-то, ложась вечером в аккуратно постланную кровать, помечтать на сон грядущий, положив приятно утомленную за день голову на чистую прохладу подушки.

Раньше — там, в «Светлом» — она каждый день, прежде чем заснуть, лежала неподвижно в строгом и милом молчании лагерной спальни. Окна, по раз навсегда установленному Марьей Михайловной правилу, были во всякую погоду раскрыты настежь. Вольный ветер осторожно шевелил цветы и травы собранных за день ребятами букетов. Добродушный летний дождь плющил иной раз мягкими струями по песчаным дорожкам линейки, по плотному грунту волейбольной площадки, по жести водомера и по железу крыш.

Иногда далеко за полночь на половине неба играли зарницы... Пахло знойной сушью или, наоборот, влагой — от близкого озера. Где-то в бревенчатых стенах дремотно, как засыпающие дети, попискивали лагерные лужские сверчки. И тут же рядом, в соседней комнате, что-то неразборчиво бормотали во сне «младшие»...

Хорошо, очень хорошо, светло и спокойно мечталось тогда.

Лизонькины глаза были полуоткрыты в сумрак. Бесконечные цепи зыбких, но очень дорогих образов проходили перед нею. О чем грезила она? Обо всем, конечно... Но больше всего хлопот было у нее тогда с историей... С историей мира!

Мир плохо жил до Лизы. В нем всегда, во все века, было слишком мало радости, чрезмерно много несчастья, зла, горьких слез, боли... Зачем это так?

Будущее — исправимо; вот как раз теперь, очень скоро, мы окончательно переделаем его; это Лиза знала твердо. Но как быть с тем, что уже прошло? Ведь оно — тоже было! И по ночам, на свободе, девочка властной рукой переделывала и перекраивала на свой лад всю протекшую жизнь человечества.

Дела у нее было — непочатый край, но она поспевала всюду.

Свирепые кочевники, приторочив к седлам, увозили в ночные степи рыдающих русских полонянок. Так было когда-то...

Но на полудиком коне неслась теперь за ними вслед она, Лиза. Молнией налетала на хищников между ковыльных холмов, выручала далеких сестер своих. И злые обидчики вихрем уносились от нее в озаренную заревом даль...

В далеком Риме на Площади цветов высился во время оно сложенный из смолистых горных дров костер. Стража вела к нему высокого человека с бледным лбом, с глазами пламенными и мудрыми, ясно горевшими меж спутанных волос.

Да, они сожгли Джордано Бруно! Но никто не мог помешать Лизе Мигай летней ночью перенестись туда, в тысячу шестисотый год, навербовать в окрестных горах горсточку свободолюбивых юношей, ударить с ними на Рим и в роковой день семнадцатого февраля спасти мыслителя от страшной казни...

Итальянское вешнее солнце било бы с ясного неба. Ползучие гирлянды глициний свешивались бы с оград. Она ехала бы рядом со спасенным на мягком сером ослике посреди ликующей толпы... И слезы счастья текли бы у нее по щекам, а она старалась бы не плакать — радостная, гордая, отважная...

Она была повсюду; она помогала каждому, кто был достоин помощи.

История и поэтические вымыслы сливались у нее в душе. Мужественный облик Анжольраса, нарисованный Виктором Гюго, складка скорби на чистом лбу Овода были ей так же близки и дороги, как суровый профиль Пестеля, как открытое лицо Чернышевского. Маленький вымышленный Гаврош нуждался в защите не меньше, чем настоящие люди — Котовский, Дундич, Чапаев, Лазо.

Нет, конечно, она никому не говорила об этих своих ночных грезах. Она, такая слабая, болезненная девушка! ..

Никто, разумеется, не стал бы над ней смеяться... Ей самой было нестерпимо знать, что всё это не для нее, не по силам ей. Об этом она могла только мечтать...

Но вот теперь мечтать Лизе почти совсем не приходилось. Да и зачем? Она жила теперь полной и напряженной жизнью.

Теперь она была счастлива, если между полночью и утром ей, незаменимой, единственной санитарке, ей, лучшей разведчице Архиповского отряда, удавалось хоть на полчаса забыться. Она падала, как срезанная косой, на соломенную труху матраса, укрывалась пропахшим дымом полушубком и засыпала в тот же миг в далеком закоулке Корповских пещер.

Блаженство сна обрушивалось на нее теперь сразу, без предупреждений. Но почти тотчас же кто-нибудь осторожно, но и настойчиво трогал ее за плечо...

Что случилось? Васе Хохлову из пулеметного взвода стало хуже? Нет, на этот раз пришли ребята из налета на Лужскую аптеку, — надо принимать лекарства. «Сестрица! Куда медицину-то эту вашу девать?» Или прибежал вестовой от Василия Архиповича: «Медицину — по боку! Немцы орудия через Лугу куда-то везут... Надо засечь, чего там и сколько...»

Мечтать теперь она не успевала никак! Хотя, нет, неправда! Выпадали всё же короткие мгновения, иной раз на деревенских дровнях, когда ее везли куда-нибудь по запутанным дорожкам, иногда в ожидании, пока Варивода выйдет от Архипова и даст ей «путевку в жизнь» — очередное задание, на считанные секунды она успевала оторваться от окружающего.

Воспоминания о недавнем прошлом вдруг раскрывались перед ней. Они тесно сливались с предчувствием будущего, — несказанно радостного и светлого, которое должно прийти к ней вместе с победой. Лизино болезненное лицо внезапно освещалось таким отблеском счастья, гордости, уверенности, надежды, что самые хмурые «то-рошинские» псковичи-партизаны начинали улыбаться, взглядывая на нее...

— Лизонька-то наша чего-то сегодня зарадовалась, зарадовалась вся! — говорила тогда другим могучая женщина, Аксинья Комлякова, ее помощница по медпункту, бежавшая в Корпово из фашистской тюрьмы. — Доченька ты моя желанная! Да приляг ты хоть на часок; отдыхни ты, неуёмный муравей! Что мы, без тебя не справимся? Всё мы соделаем!

Но как раз в такие минуты ей совсем не хотелось отдыхать. Ей надо было вспомнить, понять, как же всё это случилось с нею.

Далеко, за долами-горами, на рубеже двух миров осталась та ночь, те кустики по дороге между Вырицей и деревней Мина, сквозь которые сводный отряд генерала Дулова прорвался из окружения.

Должно быть, операция прошла удачно. Враг не успел вовремя опомниться. Перестрелка быстро закончилась. Крики, топот, хряск ломаемых ногами кустарников замолкли. Пламя пылавших фашистских грузовиков погасло. Воцарилась черная тьма: были свои — и нет их. Вокруг сомкнулось глухое, непонятное, чужое.

Лиза Мигай не перешла шоссе. На первых же шагах выяснилось: порученный ее заботам раненный в ногу лейтенант не способен двигаться так быстро, как это было нужно.

Степан Варивода и сейчас, как только вспомнит, начинает просить прощения у нее, у Л и з ы... Очень уж страшно кричал он тогда на нее в кустах! Так ругал ее, так ругал... И всё — шопотом, шопотом!

Он требовал, чтобы она немедленно оставила его тут, в лесу, и уходила с остальными. Он умолял ее махнуть рукой на него, безногого: у него же был наган и штук сто патронов; у него были две гранаты — «лимонки». «Этого более, чем достаточно, товарищ санитарка! Я приказываю вам, товарищ санитарка!..»

Она не подчинилась его приказанию.

Шаг за шагом, озираясь, прислушиваясь, Лиза увела своего, вдруг ставшего покорным, подопечного в глушь леса. Куда? Опять туда, где еще вчера люди подполковника Федченко стояли лагерем над лесным оврагом.

Был осенний денек после дождя, скупой на солнце. Ржавые папоротники окатывали ноги водой. По дороге они накопали картошки; дальше Лиза набрала грибов; попалось им болотце, всё покрытое брусникой и клюквой. Клюква — это очень хорошо; клюква — витамин!

Поздно вечером густая непроглядная мгла окутала сырой лес между Вырицей и Чащей. С севера стали доноситься сирены вражеских машин. В небе замелькали вороватые фашистские ракеты. А старший лейтенант Степан Варивода в этот час уснул, наконец, в землянке.

Он спал. Ученица же девятого класса Елизавета Мигай вышла наружу, закутавшись в свою шинелёшку (дым очень уж ел глаза!) и, растирая грязными кулаками воспаленные веки, села подышать.

Что-то удивительное, огромное росло в ней, захватывало ее, распирая до боли ее грудь. Нет, не нужно было ей больше спасать в мечтах несчастного князя Василька от свирепых ослепителей! Не было времени думать о горестной судьбе Яна Гуса или Галилея... Не приходилось завидовать сильным, крепким, отважным...

Стоило прислушаться, — до нее доносилось ровное дыхание. Это спал за земляной стенкой попавший в беду сын нашей Родины, ее защитник, враг ее врагов. Ему, лейтенанту Вариводе, грозила смертельная опасность. Он был сильным, решительным мускулистым воином. Будь он здоров, одной рукой он поднял бы на воздух такую маленькую девушку, как Лиза Мигай, и унес бы ее отсюда. Но он был ранен. Он ослабел. Ему понадобилась помощь. И ей выпало на долю счастье помочь ему.

Слезы текли по Лизиным щекам. Ну, конечно, если ей удастся спасти лейтенанта, довести его до наших, — тогда она сможет жить радостно, а если потребуется, то и умереть спокойно. Что же ей нужно еще? Какое другое свое маленькое счастье? А она его доведет, доведет, доведет!

Да, она довела. Неведомо откуда возникли в ней силы и способности, которых она никогда до этого не подозревала.

Варивода был еще очень слаб. Его лихорадило, особенно к вечеру. Двигаться в путь ему было сейчас немыслимо. А ведь приближалась глубокая осень, холода, зима... Оставаться на месте было еще невозможнее...

Две недели Лиза кормила и себя и своего товарища чем удавалось. Под рукой в опустелом лагере ничего не было. Как птица из гнезда, она вылетала на добычу в соседние деревни, добывая своему подранку-птенцу хлеб и соль, лук и капусту, и — главное и всего труднее — спички, огонь! И он выздоровел.

Странная вещь: в этих опасных походах она удивительно быстро научилась многому. Не понадобилось никакой подсказки.

Научилась с первого взгляда издали узнавать, можно ли довериться тишине вон этой серенькой деревушки или она обманчива. Стоит или не стоит заговорить с пасмурным, ни в чем не уверенным, подозрительно, по-волчьи глядящим на нее встречным человеком... Не хотелось даже называть этих диковато озирающихся молчаливых людей исполненным достоинства именем: «колхозник»! А ведь требовалось, не теряя ни минуты, узнать, в какую избу зайти безопасно, в какую — рискованно; в какой прогон разумно свернуть, от какого перекрестка лучше бежать без памяти...

Вещь за вещью ей удалось добыть, неведомыми для Вариводы путями, немало предметов чрезвычайной ценности: две пары ужасных, разлатых, но всё еще крепких валенок; две солдатские стеганые телогрейки, рваный и грязный женский полушубок, шапку с ушами заячьего меха, лохмотья теплого платка.

В деревнях никто ни разу не спросил ее, кто такая она и зачем ей эти мужские рубища. Ей совали их в руки где-нибудь за углом, и она уходила прочь как могла быстро. А на одном хуторке, когда она уже была за околицей, вдруг наперерез ей из кустов вырвалась незнакомая молодая женщина. Не останавливаясь, с каким-то всхлипом, она пробежала мимо, но после этой мгновенной встречи у Лизы в руке остался маленький вороненый пистолетик, похожий на дамский браунинг, и рыжая кобура, полная кое-как напиханных в нее патронов. Варивода обрадовался этим вещам больше, чем ушанке и валенкам: «Ну! Это же «Штейр»! — с видимым удовольствием сказал он, взвесив пистолет на ладони. — Ишь ты! Я этой модели еще и не видывал! Трофей!»

Лизе пришлось учиться стрелять из «трофея». Довольно скоро она установила одно весьма важное обстоятельство: о том, чтобы пробиваться к Ленинграду, не могло быть и речи. Правда, во всех деревнях немцы расклеили листовки, утверждавшие, что «Санкт-Петербург» с налета, с хода взят ими. Но все понимали, что это — голое хвастовство. По слухам, фашистов остановили под самым городом — у Пулкова, у Колпина. Теперь там образовался жесткий, неподвижный фронт, — сплошной, с окопами, с проволочными заграждениями. Как «в ту войну»!.. Через такой фронт пройти немыслимо.

Услыхав об этом, Варивода обрадовался, и Лиза даже пришла в недоумение: что же хорошего, если до Ленинграда не дойти? Ведь, значит, они уж совсем отрезаны от своих!

— Девушка, милая! — укоризненно посмотрел на нее тогда старший лейтенант. — Нам с вами от этого, понятное дело, не легче. Но на нас с вами покуда что приходится... наплевать! Мы!! Блицкриг у него, видимо, лопнул, у Гитлера! Теории их, немецкие, впрах рассыпаются... Да для них теперь краше б было лишний мильон людей потерять, чем на неделю задержаться! Эх, чорт возьми солдатскую службу! Чего бы я ни дал, чтоб в это время там быть!

Блицкриг действительно лопнул; но им, двоим, от этого и впрямь никакого облегчения не предвиделось. Куда податься? Что делать? Как быть?

Вот тогда-то Лизе и пришла в голову мысль сомнительная, но всё же осуществимая: пробираться не к северу, а наоборот, — на юг. Не к Ленинграду, а к Луге. Туда, где оставалось единственное более или менее знакомое ей во вражском тылу место — «Светлое». Там она знала хоть кое-что. Может быть, там удастся что-нибудь придумать. А главное, — там, около Светловского лагеря, в деревне Лесково, жила девушка Лена Масеева, умная милая молодая деревенская учительница. Не так давно — комсомолка; теперь — член партии. Одна-единственная комсомолка, на протяжении всего огромного мрачного мира вражеской оккупации известная ей.

Услыхав слово «комсомолка», узнав, как еще в самом начале войны Лена Масеева сказала Лизе, что, в случае чего, она намерена остаться и работать в тылу у немцев, Варивода, после некоторых размышлений, согласился с Лизой. А что же другое мог бы он предложить? Они решили идти.

Идти к Луге это значило — пересечь безмерное, неизвестное ни Вариводе, ни Лизе пространство от Вырицы до этого города. Десятки и десятки километров нелюдимого леса, глухих болот, вражеского тыла. Пересечь и отыскать где-то там за ним единственный брезжащий перед ними лучик света в царстве могильной тьмы. Они это понимали. Варивода, разглаживая карту, только головой покачивал. Но иного выхода не было, и они пошли.

Рассказать о том, как всё случилось, сравнительно просто. Выполнить же задуманное было почти немыслимо.

Какие проклятые одинокие дороги, километр за километром тянулись тогда там, во вражеском тылу! Как нестерпимо унизительно было чувствовать себя каким-то зайцем или куропаткой, ускользать с нахоженных троп в кусты при звуке людской речи, робко кланяться каждой дубине с галунным околышем, которая нетерпеливо постукивает пальцем в перчатке по бортику машинной дверцы, пока грязная русская нищенка путается в своих непроизносимых названиях: «Ви-ри-тса? Зо?! Тшастша?»

— Да, да, «Тшастша», «Тшастша», идиоты!

Во всем этом для Лизы вначале, перед выступлением была только одна радость: каждый день к ночи, торопливо ступая натруженными ногами, она возвращалась домой. Шла и знала: там, в землянке, Варивода, напрягая слух, ловит каждый шорох. Он ждет с замиранием сердца. Ждет ее. «Иду, иду, Степа!»

День их выступления несколько раз откладывался: что-нибудь мешало. Наконец всё же они тронулись. И вовремя: было уже четырнадцатое октября. Только накануне выпал легкий снежок, а ровно две недели спустя лег на землю первопуток и установилась зима.

Вырица — Чаща («Тшастша!») — речка Ракитенка... Потом — страшное, в безлюдных камышистых берегах, пустое в пустом лесу, свинцовое, дикое огромное озеро Вельё... «От того Велья — не видать жилья!» — странно, тревожно и жалобно, как в сказке, говорили в ближайших деревнях. Дальше — речка Ящера, деревня Жельцы... Потом — громадный полукруг к востоку от Луги, чтобы не приближаться к ней... Опять шоссе у Раковичей; деревня Смерди, кусты, буераки, лесные озерки и старые дегтярные буды в лесу... Не так уж много по расстоянию, но кто знает, на какую величину нужно умножать каждый километр пути, когда идешь по своей родной стране, вдруг ставшей вражеским страшным тылом!


Последнее изменение этой страницы: 2018-09-12;


weddingpedia.ru 2018 год. Все права принадлежат их авторам! Главная